Элеонора Павлюченко - В добровольном изгнании [О женах и сестрах декабристов]
А. Г. Муравьева
Акварель П. Ф. Соколова. 1825 г.
Взволнованное письмо Александрины Муравьевой, написанное нервной рукой, очень неразборчивым почерком, короткими отрывочными фразами, производит сильное впечатление. Оно — свидетельство не только благородства души, самоотверженности любви, но и мужества, с которым молодая избалованная жизнью женщина переносит внезапно свалившееся на нее несчастье. И этим оно выгодно отличается от письма самого Муравьева. Потом и с Александрой Григорьевной будет всякое: слезы, нервные припадки, отчаяние. Однако очень важно, что в первый и чрезвычайно сложный момент она проявляет твердость духа, поддерживает растерявшегося мужа, выражает готовность разделить его участь, дает высокую нравственную оценку декабриста.
Официальные свидания заключенным в Петропавловской крепости с близкими разрешены один раз в неделю. Поэтому любящие жены и сестры под всякими предлогами и любыми способами (вплоть до переодевания в костюм горничной) пробираются в крепость, подкупают стражу, коменданта. Молодая энергичная француженка Полина Гебль платит 200 рублей унтер-офицеру, передавшему ей первую записку от ее гражданского мужа Ивана Анненкова. Она разрабатывает даже план побега узника, отказаться от которого заставляет только нехватка денег (мать Анненкова не дает их: «Мой сын — беглец, сударыня!? Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе»).
Более или менее регулярная связь узников с волей установилась уже в первые дни заключения. Этому в немалой степени способствовало сочувственное отношение караула Петропавловской крепости к арестованным декабристам. Различные свидетельства такого сочувствия собраны в монографии академика М. В. Нечкиной «Движение декабристов». Уже 20 декабря 1825 г. Николай I потребовал от коменданта крепости Сукина расследовать случаи тайной передачи писем на волю.[32] Но переписка продолжалась.
«Мой добрый друг, — пишет Никита Муравьев жене, — податель этой записки расскажет подробности обо мне как очевидец. Моя участь несомненно улучшилась, я переведен в другую камеру. У меня хорошенькая комната на втором этаже с большим окном. Я отделен от соседа деревянной стеной, что дает нам возможность беседовать целый день, и даже я передаю через него мои мысли соседям с другой стороны. Мое здоровье очень хорошее, и сознаюсь, что я здесь чувствую себя несравнимо оживленней, чем на прежнем месте, где я был абсолютно лишен всякого общества. Я раздал все, что вы мне посылали, и вот почему все израсходовалось так быстро. Мы с соседом придумали играть в шахматы. Каждый из нас сделал себе доску и маленькие кусочки бумаги, и мы уже сыграли 10 партий. Из своего окна я вижу, как проходит мой шурин (Захар Чернышев. — Э. П.) в баню. Он чувствует себя хорошо. Пришли мне, пожалуйста, апельсинов и варенья, мне доставляет развлечение быть поставщиком моих соседей. Нам подали надежду, что это кончится скоро. Прощай, мой ангел, целую тебя так крепко, как люблю. Надейся на бога, который не оставит нас. Этот человек — мой часовой и увидит меня еще сегодня. Пусть небо поможет ему!»[33]
Через подкупленную стражу (приходилось платить по 50 рублей за записку) Муравьев не только сообщал о своем самочувствии, но и давал жене и матери указания, какие книги или рукописи нужно уничтожить или спрятать от глаз следователей. Академик Н. М. Дружинин, автор монографии о Никите Муравьеве, отметив, что в сохранившемся архиве декабриста имеются разнообразные исторические и военные записки и отсутствуют какие-либо политические заметки, не без оснований полагает, что Муравьев «успел уничтожить руками своей жены все имевшиеся вещественные улики».[34] В одной из многочисленных записок к Александре Григорьевне Н. М. Муравьев замечает: «Я очень доволен твоими распоряжениями».[35]
Подобно Муравьевой, безоговорочно и сразу поддержавшей мужа, Мария Волконская, едва узнав об аресте своего супруга, пишет ему, что «готова следовать во всякое заточение и в Сибирь».[36]
Мария Казимировна Юшневская, жена генерал-интенданта 2-й армии, узнав в июле 1826 г., что ее муж как член Южного общества декабристов осужден по первому разряду на пожизненную каторгу, тут же подает прошение о разрешении следовать за ним: «Для облегчения участи мужа моего повсюду последовать за ним хочу, для благополучия жизни моей мне больше теперь ничего не нужно, как только иметь счастье видеть его и разделить с ним все, что жестокая судьба предназначила… Прожив с ним 14 лет счастливейшей женой в свете, я хочу исполнить священнейший долг мой и разделить с ним его бедственное положение. По чувству и благодарности, какую я к нему имею, не только бы взяла охотно на себя все бедствия в мире и нищету, но охотно отдала бы жизнь мою, чтобы только облегчить участь его».[37]
Сейчас, через сто пятьдесят лет после происшедшего, трудно восстановить с точностью, что послужило первым толчком к принятию каждой из декабристок решения обречь себя на добровольное изгнание. Подвижничество во имя любви? Супружеский долг? Чувство справедливости? Сострадание к ближнему? О многом можно только догадываться. Бесспорно одно: в 1826 г. эти женщины оказались в трудном положении. Переписка Александрины Муравьевой, воспоминания Марии Волконской, другие документы той поры показывают полную неосведомленность жен в делах мужей. Женщины, уделом которых в то время была семья, и не подозревали о существовании тайных обществ, о том, что их мужья участвовали в заговоре против царя.
Правда, Михаил Бестужев пишет, будто сестре декабриста Торсона, «очень умной девушке, были известны дела Общества».[38] Полина Гебль-Анненкова вспоминает, что примерно за месяц до восстания декабристов она узнала о готовящемся заговоре из бесед молодых людей, собиравшихся в доме Анненкова. «Это, конечно, меня сильно встревожило и озаботило и заставило опасаться за жизнь обожаемого мною человека, так что я решилась сказать ему о моих подозрениях и умоляла ничего не скрывать от меня. Тогда он сознался, что участвует в тайном обществе и что неожиданная смерть императора может вызвать страшную катастрофу в России, и заключил свой рассказ тем, что его наверное ожидает крепость или Сибирь. Тогда я поклялась ему, что последую за ним всюду».[39]
Однако было бы наивно требовать от продавщицы модного магазина, приехавшей в Россию всего лишь за два года до 14 декабря, понимания сущности и причин движения декабристов. П. Гебль слепо доверяла любимому человеку. И вообще это был тот этап общественного движения в России, когда женщины формально не участвовали в нем, хотя некоторые из них и начинали уже переходить к непосредственным практическим действиям. В «Алфавите декабристов» значатся две женщины: сестры Рукевич, Корнелия и Ксаверия. Когда их брата, М. Рукевича, арестовали по делу «Общества военных друзей» в Белостоке, они скрыли и уничтожили все бумаги общества, за что поплатились заключением в монастырь (Корнелия провела там шесть месяцев, Ксаверия — год).
Позже, в 30—40-х годах, в кружках Станкевича и Герцена женщины начнут выступать уже не просто как жены и сестры, а как самостоятельные личности, что будет предвосхищением их активного участия в революционной борьбе 60—80-х годов, вплоть до превращения в лидеров движения (Софья Перовская, Вера Фигнер и др.). До того этапа женского самосознания было еще далеко, но своими корнями он уходит в декабристские годы.
Вероятно, у каждой из уезжавших в Сибирь женщин были свои особые аргументы, не всегда ясные нам до конца. О Марии Волконской мы можем сказать больше благодаря ее воспоминаниям.
Широко известные и популярные «Записки княгини Марии Николаевны Волконской» (неоднократно переиздававшиеся) написаны на склоне лет женщиной, прошедшей через 1825 год, через сибирскую каторгу. Разумеется, Волконская 50-х годов не та, что была в 1826-м. И все же, делая известную поправку на «повзросление», мы можем представить, как поняла и восприняла восстание декабристов 20-летняя женщина, выросшая в высокообразованной среде, воспитанная в духе свободомыслия, свойственного семье Раевских. Прожив первый и единственный до ареста Волконского год в замужестве при духовной разобщенности с мужем, Мария Николаевна узнала о целях и планах тайного общества, когда Сергей Григорьевич находился уже в Петропавловской крепости. Рассказывая детям и внукам о своем отъезде в Сибирь, Мария Волконская неоднократно подчеркивает полнейшую бескорыстность, идеализм движения декабристов, что произвело на нее сильнейшее впечатление. «Действительно, — пишет она, — если даже смотреть на убеждения декабристов как на безумие и политический бред, все же справедливость требует признать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслуживать уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество, хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое».[40] Как на истинного патриота, героя, а не просто страдальца смотрит Волконская на осужденного мужа. И эта вера делает непоколебимым ее решение следовать за ним в Сибирь.